Чапыгин Алексей Павлович

Насельница

Дня два как моросил мелкий дождь — дороги ослизли. В полях стоял туман. Кричали вороны. Лето кончалось, с полей не возили сжатой ржи, ждали, когда обсохнут мокрые суслоны, а кто из старательных мужиков успел убрать сухую рожь, те уже пахали подзимки. У избы Василия Аксёнова, прозвищем Лапа, валялась перевёрнутая вверх ральниками соха, мокла и ржавела; у изгороди приваленная, облепленная землёй, серела борона с редкими поломанными зубьями. Поперёк крыльца лежали брошенные грабли, а в сенях валялся хомут с верёвочной супонью, со сбитой набок хомутиной.

Василий Лапа, весёлый, принаряженный, ходил по избе, гремел самоварной трубой, дул в самовар, тусклый, давно не чищенный. Вынув из стенного шкапчика чайные чашки, расставил их на столе. Две нарядных бабы сидели у стола в ожидании чая и любопытно оглядывали неприбранное жилище Лапы. Одна, пожилая, в тёмном платье, говорила другой — круглолицей, часто хихикающей:

— Уж правда, Матрёнушка! Лучше тебе этого жениха не сыскать...

Василий, в красной рубахе, в синих штанах навыпуск поверх рыжих сапог, подошёл и прибавил к словам бабы:

— Конешно, правда! Весь тут, ни свекрови, ни свёкра. — Он тряхнул длинными волосами с пробором и, пряча за спиной большие руки, пригнулся к молодой.

— Мне оно и ништо... хи-хи... Мама моя супротив Василья Аксёныча, да соседки худо про него бают...

— Эх, Матрёна, Матрёна, как оно?

— Михайловна изотчеством.

— Матрёна Михайловна! Да нешто сосед соседа когда хвалит? Что говорят, знаю: «Жену в гроб забил, другая от худого житья сбежала... Ищет третью, чтоб хозяйство наладила». Это ли?

— То самое... хи...

— Вывороти душу! Правду скажу — первая баба попала дохлая, другая героем прельстилась: был Архангельский фронт, сама знаешь, красных понаехало, бабы, девки с ума будто сошли, потому идут за революцию люди... красноармейцы! спасители!

— Да чего тут! Матрёне лучше тебя, Василий, искать нечего.

— Я што? я иду... мама вот как ужо?

— Ой, Михайловна! Тебе замуж, не маме идти... И кто иной возьмёт? С красным военкомом ребёнка прижила — бросил... Всё знаю, не гнушусь, беру — потому сам не свят. А, вот он, самовар!

Василий поставил на стол самовар, заварил чай, принёс на тарелке масленые колобки:

— Ешьте, пейте! чай настоящий, из города земляк достал. А тебе особо скажу, Матрёна Михайловна: заприметил я тебя давно и письмо тебе составил... Не пойдёшь ежели, то махну в чужую сторону, на озёра сватать... Те девки пойдут — манит их наша сторона!

Пожилая, неискренно улыбнувшись, всплеснула руками:

— Ну, что ты, Василий свет, бери-ка наших! Чего озеруха смыслит? Да ей корову по-нашему не подоить. Не хозяйки они...

— Хи-хи! озеруха — старуха... Говорят: тамо, как девка родилась да чутку подросла, её загоняют в воду рыбу ловить!..

— Тутошних бери, Василий!

— Вывороти их душу — тутошние, видишь, ломливы, а ежели на озёрах девки кажутся старее наших, зато ядрёные.

— Хи... дай-кось письмо-то!

Василий Лапа достал из кармана брюк потрёпанную бумажку. Топыря рыжие усы и выставив правую ногу вперёд, стал читать.

— Ты сядь, Аксёныч!

Василий не сел, а только спрятал свободную руку за спину и выпятил грудь:

— «Ты, Матрёнушка, цветок, посажу тя на шесток, буду часто поливать, красавицей называть! Тебя вижу я во сне — зазнобила душу мне; ежли вижу наяву — то не знаю, где живу: на земле или в раю, только песенки пою... Я куплю тебе наряд, приживу с тобой ребят! Будешь матерью-женой, не работай — песни пой...»

— Такие песенки я часто составляю, да ещё на клиросе пою... Родитель мой был дьякон, а не благословил на церковные дела — грубый был человек; помирал, сказал: «Держись, сын, за землю — земля прокормит! Наше, поповское, ремесло худое». Мне же наплевать... Я прямой человек и правду скажу: не обожаю пахоты, не люблю хозяйства... Вот ежели с бабой, то это дело иное — бабы к земле плотны! Плотны бабы, вывороти их душу...

— Мне писано — давай письмо-то! хи-хи...

— Погодь, Матрёна Михайловна, ранее ответствуй: идёшь за меня или балуешь?

— Мама вот как?..

— Письмо сделаю на твое имя, и всё прочее, а думаю, ежели когда в гости к тебе приду...

— Не ходи! Мама тебя не пустит в избу... не любит она...

— Жаль, а с мамашей твоей можно бы поговорить, не понимает, что я за человек есть! Я вот тут в школе актёром играл, даже учитель, он у нас коммунист — хвалит: «Ролю хорошо учишь!» Старики учителя того не обожают, молодёжь — та с почтеньем, потому многих на путь жизни просветил... грамоте обучил. «Играй, говорит, толк выйдет!» А мне когда? Сам корову дою, хлеб пеку; вот колобки кушаете, а я сам их пёк.

— Я слыхала, сказки ты, Василий, мастер сказывать. Ну-ка, потешь нас с Матрёной-то... Письмо уж куда ласково, только читаешь громко и нескладно слушать.

— Хи-хи... баско писано, да не мне — вишь, дать не хочет.

— Писано тебе, Матрёна Михайловна! Не даю, значит — когда перепишу.

С улицы раздался стук палки в раму окна:

— На собрание к десяцкому, эй! Бабы встали.

— Двор не глядели да корову, а тебе вот идти надоть?

— Ништо, любезные, поспею! А то, может, вы ночуете?

— Ой, худое скажут про нас: с ночёвкой — это, значит, шляются...

— Ну, так подьте, а я подожду!

Бабы прошли во двор. Посмотрели хлев, сарай. Потрогали вымя у коровы, пересчитали рубцы на рогах. Старшая сказала:

— Тринадцать рубежей — тринадцати телят, старая!

— А не пойду я за него, Мавра!

— Так, бабонька! Это не жених: ни пахать, ни косить — сказками сыт не будешь. Гляди, дождик, а ему лень соху в сарай занести — ржавит. Нешто это хозяин? Поповское дитё!

— Хи-хи! а подговаривала: «Лучше жениха не найти!»

— Ты понимай — лишний раз чаю попить, да подарки, может, даст — он ведь шалой... чужое сорит: бабу с приданым в гроб забил, а другая избу поставила, корову завела... Не от сладостей от своего гнезда с солдатом сбегла...

— Вишь, он какой! хи...

— Пойдём-ко, ждёт!


Василий Лапа шёл с бабами по деревне, расспрашивал:

— Как, бабоньки, хозяйство?

— Ничего...

— Вывороти душу — корова у меня первая в деревне!

— Стара...

— Сам дою — доит хорошо!

— Прощай, Василий Аксёныч!

— Заходите!

— Хи-хи! Чего так-то?

— Зайдём. Ежели ночуем, то по плату подаришь?

— Чего угодно подарю! заходите.


— Эй, Аксёнов! не стой на пороге — иди в избу, соседи ждут, — отворяя дверь в сени и слегка толкая Аксёнова, сказал десятский.

В избе десятского подросток дочь выкладывала из лежаночного котла пареную солому скоту в вёдра. Дым махорки в избе смешивался с запахом прелой соломы.

Грамотный мужик десятский, держа огрызок карандаша за ухом, цигарку в зубах, перебирал беспорядочный ворох распоряжений исполкома.

Василия Лапу встретили криками:

— Аксёнова деревня ждёт, а он всё сватается!

— Пошто Аксёнову бабу? Пускай землю отдаст деревне!

— Слушайте, суседи-и! — крикнул десятский. Его спросили:

— Нешто ты всю эту бумагу честь нам будешь?

— Нет, пошто? Вот она, нонешняя! — Десятский прочёл: — «Навозить дров в школу, разложить вывозку полошадно».

— Всё, што ли?

— Всё!

— В школу? Што ж, можно!

— Школа гожа, а вот, суседи, в церкву дров возить не станем!

— Прави-льно-о!

— У попов лошади есть — пущай сами-и!

— Да вот, Лапа навозит! Недавно в псаломщики просился-а...

— Я, граждане, вывороти душу, рубить не мастер!

— А баб сватать мастер?

— Бабу мне даже необходимо, потому корова, лошадь.

— Продай! Зря моришь скот.

— Землю запустошил!

— Без бабы, граждане, не обойтись, а ежели баба, то земли ещё прибавить надо.

— Зря сватаешь — бабы тебя знают, не пойдут!..

— Я, граждане, удумал с озёр привести невесту!

— Ту, ежели приведёшь, — не забьёшь: там девки — смотри — ядрёные!

— Хо-хо-хо! изо всего лесу!

— Землю у Аксёнова надо отобрать — от крестьянства в отцы духовные лезет!

— Мне чего лезть? вывороти душу! Батька у меня дьякон был — земля подо мной церковная!

— Пошто ему пахать? Ему сказки сказывать ладно!

— Бездельничает грамотой!

— Кому грамота в науку, Аксёнову — на балагурство!

— Ежели в этот месяц не женится — землю отколотим, потому пришло поповские земли равнять под мужичий шест!

— Правильно-о!

— Я, граждане, завтра же иду на озёра.

— Спеши, Аксёнов! потому месяц — недолог срок.

Собрание разошлось, а Василий Лапа, подговорив дочь десятского смотреть за скотом, придя домой, стал налаживать пестерь и ружьё для дороги на озёра.


Василий, идя лесными тропами в сторону озёр, стрелял рябчиков. В день дошёл до первой избы на лесных наволоках, заночевал. Было холодно, и не хотелось рубить дрова.

На холодном полке дрожал под рядовкой пестрядинной, проношенной до заплат; ватный пиджак на нём тоже нахолонул и не грел тела.

Снились всю ночь бабы. Утром рано проснулся, закурил и, лениво разведя огонь, пил чай да рябчика варил в котелке. Поел, нагрелся и снова целый день шёл: наволоки становились всё уже, а лес всё выше и матёрее. Далеко от тропы за рябчиками боялся уходить. День пался серый, моросило, — рябчики на манок не отзывались. Мокрые ветки елей мазали по лицу сыростью.

«А ну, как ещё, вывороти душу, завтра паморока будет? Наработаешься над огнём...» — думал он и щупал за пазухой кусок кумачу и платки.

«На озёрах ходят в тряпье. Кумачом, платками любую девку сманю: не пондравится — прогоню, да за другой, благо дорогу узнать!»

Наволоки кончились. Отсюда пойдёт сплошной лес без дорог вёрст на тридцать. На последние наволоки редко ступает нога человеческая, а потому на них и избушка стоит столетняя, в землю вросла. Пока шёл до этой избы Василий Лапа, по небу ветром раскидало облака, вызвездило, стало морозить.

«Ещё беда! не нарубишь дров — промёрзнешь до дна... чёрт!»

Развёл огонь и долго, медленно рубил сушник. Спал топор, отлетел в сторону; с ругательствами нашёл его за кустом, насадил снова и заклинил кое-как:

«Хватит на раз! вывороти душу...»

Прогрел избу, сварил суп из рябчиков, поел, лёг на полок, запел божественное, подумал:

«Оно лучше на дорогу, а идтить, пожалуй, ещё дня два?»

Наработавшись, уснул без снов.

С утра пошёл сплошным лесом, и чем глубже уходил в лес, тем сумрачнее становилось на душе... Дали лесные мутнели, пугали далёкой мглой — туманами в болотинах и выломками на косогорах. Звенели комары, приставала мошка, но Василию Лапе было не до того, чтоб обращать внимание на гнус... В стороне, где шёл он, пищали рябчики; он боялся выслеживать юркую птицу.

«Закружишься...»

Начал тихо напевать божественное. «Так-то вернее...»

Тряс на широкой ладони компас, стрелка отчаянно крутилась, а ему казалось, когда останавливалась стрелка, что она неправильно показывает юг и север, — плюнул.

«Машина — дело мёртвое, на божественное приналечь!»

Откуда-то появилось силы больше, чем он её чувствовал, — пропала обычная лень, и Василий Лапа почти побежал вперёд, спотыкаясь, падая и бормоча псалмы. Растерянно вскидывал глаза поверх сосен и елей на мелькающие клочки неба, жадно искал взглядом солнце, а солнца не было...

Вековой, не тронутый рукой человека лес стоял перед ним, он чувствовал себя в нём, как тот комар, который сидит у него на щеке...

Под ногами на много вёрст лежит мягкий, глубокий, рыже-зелёный мох, пахнущий багульником; от запаха приторно-едкого кружится голова. Когда мох пошёл по колено, то Василию Лапе стало казаться, будто он сиреневыми столбами стволов сосен. Тишина. Только в голове у него звенит:

«Блудишь... блу-динь-динь...»

«Хоть бы желна! Хоть бы птичка какая чиликнула... Боязно...»

Когда он падал в мягкое, то без звука, и, вставая, шёл в ту же тишину. Выбился из сил, остановился, перелезая валежину, и сел на неё. Сдёрнул с мокрых волос шапку, стащил ружьё, дрожащими руками едва закурил и громко, чтоб нарушить тишину, сказал:

— Нечего тому богу молиться, который ежели не милует: пел псалмы, а заблудился!

Испугался своих слов и, вытянув шею, стал глядеть в синеющую даль:

— «Вот-те ижица — заблудился! Куда теперь?» Неожиданно соскочил в мягкое, в мох, и закричал:

— Эй! э-э-эй!

Схватил с валежины шапку, набросил ружьё, ударив себя стволом по голове, — кинулся вперёд.

Впереди, саженях в тридцати в стороне, увидал рослую девку в синем клетовнике-сарафане, в красном платке. Девка шла нагибаясь, брала не то ягоды, не то грибы.

— Эй, сватья!

Девка шла не оглядываясь, словно глухая, а Василий Лапа спешил за ней, но во мху утопали ноги, скоро идти не мог, а девка уходила.

— Што тя несёт? вывороти душу! я добрый, эй! Девка шла и шла, временами нагибалась, клала что-то в корзину, надетую на левой руке. Василий Лапа видел, что она как бы уменьшалась.

— Не догнать! стой! душу твою на левую сторону, — стой!

Стемнело. Нельзя стало идти дальше. Василий крепко выругался с отчаянья, подошёл несколько — стал и недалеко увидел: блестит вода.

«Озеро?!»

Вода на озере была сине-чёрная, по воде плавали светло-серые комья снега. Лапа, вглядевшись в комья, понял:

«Лебеди! Дай пойду — убью».

Подошёл к воде и не стал стрелять. Лебеди держались близко к середине озера, озеро было большое, усталость нашла на Василия Лапу. Рубить дерево у него не подымались руки. Разворотил мох, залез в него, накрылся рядовкой и тут же уснул. Утром, отыскивая дрова, увидал за озером ряд лесных избушек, у избушек двигались люди.

«Ну, Вася! молись Егорью — дело твоё высокое, не последний раз по лесу идёшь...»

Развёл огонь, вскипятил чаю. К его огню из-за озера пришли девки. Девки одеты в рваные пальтушки, сарафаны, в лаптях на босу ногу.

— Эй, сватьи! вывороти душу — вы тут пошто?

— Рыбу ловим да сушим!

— Откеда вы?

— А мы озёрные!

— Пейте чай — хотите?

— Мы непривышны. Пойдём, коли хошь, к нам!

Этот день Василий Лапа кружил у озера. Хотелось ему убить лебедя, но лебеди по-прежнему держались, сбившись в кучу, и казались белым островом. Перед закатом выглянуло красное солнце, — молодые ёлки с тонкими верхушками загорались то тут, то там.

«Пора к сватьям!» — решил Василий Лапа. Придя к девкам, он удивился: у одной из изб разбрасывала по рогоже мелкую рыбу высокая девка с тёмным, почти чёрным лицом от копоти. На ней был синий клетовник-сарафан, только на голове вместо красного платка трепыхался выцветший, бледно-голубой.

— Эй, сватья! вывороти твою душу, — пошто не подождала меня в лесу?

— Чого?

— Я по лесу шёл сюда, а ты от меня уходила... Кричал — идёт знай!

— Перестань, шальной мужик, я неделю рыбу ловлю и никуда не ходила, врёшь.

— Да как же я тебя видал?

— Лешевицу ты видал!

— Дай-кось топор-то, топить избу пора...

— Маремьяна! Мужик есть, дров нарубит... — закричали девки.

— На топор! рубите без меня.

Василий Лапа распоясался, снял рядовку, стащил сапоги: за избой стучал топор, потрескивали щепки. Сидя на пороге избы, Василий босиком, полураздетый, курил, спросил:

— Девки! никак она сушину валит?

— Сушину, а што?

Лапа в испуге вскочил и крикнул:

— Сватья-а! Не свали сушину на избу — задавит.

— Сиди, знай — леневой!

Защёлкали сучья, затрещала столетняя сушина, — пала, вздрогнула земля. Пала рядом с избой, далеко протянувшись мимо верхушкой. Девка нарубила чураков, наколола смольливых дров, охапками перетаскала к избе:

— Разводи огонь! Давай чайник, воды зачерпну. Василий Лапа, посмеиваясь, готовыми дровами затопил каменку, сказал довольный:

— Значит, вывороти душу, чай пьём! Разводя огонь, пытал девок:

— Парни-то придут? Мужики или...

— Каки ещё парни?

— Да нешто вы одни здесь?

— Кого ещё надоть?

— Экое мне тут добро — едино что салтану турецкому!

Девки у огня сварили овсяной похлёбки, поели.

Высокая, с тёмным лицом, сказала:

— Ты, мужичок, взял бы головней да рядом избу прокурил!

— Вам места, што ли, мало, — мне хватит!

— Спи, коли ежели смирной!

— Я-то? я смирной!

— Мы и озорных не боимся, тебе как лучше!

— Со мной, сватьи, вам весело будет — я сказку скажу!

— Скажи!

— Ну, скорее, а то зауснём!

— Спите, ежели неохота слушать! Я иду к вам свататься... Наряд несу — во, глядите-ко! Во, вишь, какая пойдёт со мной, той подарю...

— Поди-к ты, — он богатой!

— Выбирай кого? — идём!

— Леневой мужик! Дров и тех не хотел рубить...

— Нечего с ним вязать голову!

— Может, на кумач-от корову променял?

— Моё дело! придёте места глядеть — увидите всё...

— Ха-ха-ха! Что с ним, — выбирай, коли сватаешь.

— Вон эту думаю, вашу коноводку, — не зря она мне в лесу примстилась!

Высокая промолчала.

Все поскидали лапти, сняли сарафаны — в одних рваных рубахах залезли на полок. Василий Лапа зажёг длинную лучину.

Он видел, как высокая девка, не стыдясь, сняла верхнюю одежду до рубахи, короткой и грубой, легла среди других, а ему сказала:

— Отвори-ка, мужик, дверь, жарко! Василий откинул дверь.

Тускло сияло за дверями озеро. У берега лежала полукруглая блестящая полоса, верхушки прибрежных елей мутно светились. За озером над лесом стояла тёмно -синяя туча, из-за неё чуть-чуть выглядывал крупный месяц.

Светом месяца, желтовато-бледным, была озарена кромка тучи, — вверх до самых звёзд текли сетчатые лучи по опаловому небу.

— Эх, и хорошо же у вас тут! Хоть книгу чти, сиди... — проговорил Лапа покуривая.

— Кто не работает, шатается, как ты, — тому хорошо, а мы вот чуть утро в воду забредём да до ночи не вылезем, мошка лицо исколет до опухоли, так и думать некогда, хорошо в лесу или худо...

— Я за делом иду, говорю вам, — свататься пришёл! — ответил Василий высокой девке.

Она промолчала, а остальные запели:


Старик по двору ходил!

Не с ума заговорил, —

Не даёт отстряпаться,

Посылает свататься!


— Зубоскальте!

Высокая сказала вдруг:

— Счастливой! Он вот грамотной...

— Ещё бы, я грамотной!

— А я вот слепая, безграмотная!

— Выходи за меня — выучу!

— Ужо посмекаю...

— Смекай поскорее!

— Сказку, сказку!

— Эх, диво дивное! Месяц из тучи вышел...

— Ты двери запри, мужик, — теперь выстудило...

Василий Лапа послушался строгого голоса высокой девки, запер дверь избы.

— Так сказку? Ну, чуйте! Был парень, посватался он — вывороти его душу, — как и я, на богатой девке, дочери кулака-мироеда... Посватался, а потом одумался: дошли слухи, что девка миляша имеет...

— Слухаем...

— Ну, сватьи, надо ему узнать правду, а как? Обрядился он нищим, пришёл к кулаку, прикинулся богомольным, — а кулак богомольных любил, — выпросился ночевать; пустили. Пробрался он в горенку, где спала девка, невеста, спрятался за печь. Перед тем как идти спать, вот тоже, как и я, сказку рассказал: «Ежели, говорит, девка разденется нагишом да голову сунет в хомут, а ноги в гужи и заснёт, вывороти душу, то во сне увидит всё, что захочет!»

— Ври-ко больше?!

— И вот! Девка слыхала, как он энто сказывал. Стоит жених за печью, а ночь была светлая, — месяц пёк, ну, как теперь...

— Чуем!

— Видит, девоньки, кто-то лезет к окну, а девка подскочила, открыла окошко. Залез в горенку молодец кудрявой, и ну они любоваться-целоваться! Потом девка ему и говорит: «У нас, говорит, прохожой ночует, сказывает — ежели голой раздеться да голову в хомут сунуть, а ноги в гужи, то во сне всё, что захочешь, увидишь, — я без тебя жить не могу, так хочу во сне увидать тебя, когда уйдёшь».

— Ладно дело...

— А вы слушайте! Разделась она, залезла в хомут, а хомут-то под лавкой был. «Помоги-ка, мне одной не залезть, вылезти я и одна вылезу!» Положил он её на лавку в хомуте и ну опять чудесить, а тот, вывороти душу, из-за печи возьми да крикни: «Эй, хозяева! Дочку вашу волки съели». Молодец кучерявой в окно, девка в хомуте мается, и, как на грех, луну в небе будто кто шапкой хлопнул — стало темно. Прибежал отец с матерью, отец грабонул рукой по лавке, нащупал дочь и кричит с перепугу: «Матка! Тащи огонь, дочке волки голову оторвали, одно, кажись, горло осталось!» Огонь принесли, и прохожой из-за печи вылез. Осмотрели вместях девку, из хомута вынули. «Ничего, говорит. Всё у девки цело...» И пошёл из избы, а отец с матерью ему денег суют: «Не разводи худой славы, — за девку, вишь ты, нынь сватаются!» Ушёл жених-прохожой, а за деревней на рассвете встретились ему нищие слепцы, спрашивают: «Скажи, богомолец, в каком тут доме нищих хорошо чествуют?» — «А тут, говорит, в крайнем, с крашеными углами, у богатея... Только любит, когда придёшь, дочку, которую волки съели, поминать чтобы». Слепцы сделали, как им сказал жених, а богатей их в шею выгнал...

— Нескладная!

— Зачни другую!

— Ну, так слушайте, сватьи! Так было со мной: ходил я к одной бабе — молод, глуп был...

— Ты и теперь не оченно умён!

— Не перебивайте, душу вашу! Был у той бабы муж богомольной, а баба была хитрущая... Пришёл раз я к ней в гости, она водочки на стол, грибков, а муж — что ему вздумалось — с дороги домой вернулся: вижу я, въехал во двор, потом слышу, в сенях дугу на гвоздь вешает, скоро в избу грянет... Струхнул я — бедовой муж-то был у бабы. А баба ничего! Подскочила ко мне и ну с меня платье рвать. Раздела донага, посерёдке меня полотенцем опутала, чтобы, значит, стыд убрать, велела встать на лавку, я даже головой да плечами образа закрыл. «Сложи, говорит, руки крестом, глаза возведи к потолку!» Сделал, как учила, а муж в избу: «Это, жена, у тебя кто?» — «Да Нил Столбенский, благодать, вишь, бог послал нам, ежели куда не уйдёт в другое место...» Муж, смекаю, хоть и гляжу в потолок, распоясался, кинул топор под лавку, рукавицы на лавку, стал руки мыть. «Дай-ко, говорит, жена, щец! Собери на стол». Стол-то близко от меня стоял. Подала она ему щей. «Да что, говорит, вывороти его душу, как нищему налила? Налей большую чашку!» Налила. А щи жирные, калёные. Сел, поглядел на меня и говорит: «А что, жена, первую чашку не дать ли святому? Уж больно горячи». — «Ой, что ты! Он постник, не ест скорому». Меня от его слов даже в жар кинуло. «Ест, не ест, говорит, его душу, но ежели объявился, то и кормить надо!» Да-а как хватит чашку со щами да как плеснёт на меня, словно огнём. Я через стол махнул, и полотенце уронил, и в двери, а он, вывороти его душу, кричит: «Эй, святой, постой — в печи каша есть!»

Девки засмеялись:

— Ладно тебя почествовал!

— Святым оно и полагается!

— Вот ужо, — свёртывая цигарку, сказал Василий Лапа, — раздеваться буду, покажу, как он мне брюхо накрасил...

— Нам чего глядеть!

Одна девка вынула из паза избушки мох, затыкавший длинную щель.

— Ты пошто? — спросил Василий.

— Двери Маремьянка не велит настежь держать — жарко.

Лучина погасла. Василий Лапа сидел в темноте, курил.

В щель, открытую в стене, яркий месяц по нарам раскинул серебристую пелену.

Вглядываясь, видел Василий то голое колено, то руку обнажённую, то грудь выпуклая девичья круглилась. Он, докурив цигарку, поспешно разделся и полез на полок. Одна из девок толкнула его, он упал на горячую каменку, обжёг бок. Залез с другой стороны и, осторожно привалившись, потрогал одну из девок за обнажённую грудь. Тяжелая ладонь, пахнущая рыбой, шлёпнула его по лицу, голые ноги, руки толкали и били, он упал на пол, ударился головой о лавку. Поднялся в тёплой темноте, пощупал нос, почувствовал — течёт кровь, сказал:

— А что, сватьи, ежели я зачну вас за волосья имать? — Засопел злобно и громко.

На нарах приподнялась высокая девка, сказала:

— Говорила тебе — иди спать в избу рядом!

— Ещё не хватало рубить да топить!

— Спи на полу — сюды не пустим!

— Чёрт!

— Вот шальной! сам себя мает...

Василий Лапа обтёр кровь, сел на лавку, закурил.

Глаза его против воли блуждали по спящим — он видел: две девки с растрёпанными волосами лежали поперёк нар, положив головы на грудь высокой девки, спавшей посредине нар. В сумраке ему чудился девичий бред, нежно зовущий кого-то... Умолкали губы, а Василию Лапе слышались поцелуи. Он плюнул и вышел из избы. Стоял на холодной земле босыми ногами, вернулся озябший, кинул на пол ватный пиджак, накрылся рядовкой. Уснул под утро.


Лапа долго проспал. Утром вышел из избы, глядел на озеро.

Девки, сбросив рубахи, обмотав плечи и груди обрывками неводов, забредя в воду, ловили рыбу броднем.

Растянув сеть полукругом, они держали её, чуть видную из воды одной кромкой.

Самая молоденькая из них, совсем голая, загоняла рыбу в сеть батогом, а на дальнем конце бродня на озере стояла по голую грудь в воде высокая и кричала:

— Дашка, шихай ладом!

Василий Лапа курил, по привычке руки за спиной.

Когда полуголые девки пошли с броднем на берег, отвернулся и, разведя огонь, стал кипятить чайник.

Девки вытрясли из невода рыбу, отобрали крупную от мелкой. Он, не оглядываясь, слышал, как они за его спиной одевались.

Высокая подошла к огню, тронула Василия за плечи, сказала весело:

— Ну, сват! готов чай-то?

— Готов, сватья!

Все расселись, стали пить: кто чай, кто кипяток.

Василий роздал девкам по кусочку сахару. Иные не брали:

— Мы от соли отвыкли — не то что от сахарю!

Девки снова принялись ловить рыбу. Василий Лапа ушёл в лес, но больше ходил около озера, поджидал лебедей, а лебеди, чувствуя врага, держались на широте, и если молодые отплывали от общей кучи, то старые их звали обратно гортанным шёпотом и свистом.

Когда почернел лес, вода на озере стала ярко-синей, а по верхушкам деревьев от заката развесились кумачи, Лапа подумал:

«Надо подговорить какую...» — и побрёл к избушкам.

Девки варили похлёбку, иные в избе укладывались спать.

Он стал готовить чай. Высокая девка сидела на полке, поглядела на него, сказала:

— Ежели не шавишь, а женишься взаправду — пойду за тебя! Только, мужик, уговор ранее: твою поселицу огляжу; по душе — пойду, не по душе — верну домой, и меня больше не ищи!

Василий Лапа придвинулся ближе.

— Сватья! вот, скажу: я один, ни свёкра тебе, ни свекрови. Грамоте обучу, обряжу!

Девка покачала головой.

— Дивлюсь я одному: экую даль шёл, неужели своих девок мало?

— Наши девки жидки! Мне бабу надоть, чтоб ни согнуть, ни сломать...

Девки начали смеяться:

— Тебе, Маремьяна, в саму пору.

— Перетужна! тебя не согнёшь!

Маремьяна снова покачала головой.

— Надоскучило, девоньки, в казачихах (1) маяться, бобылкой слыть, охота на свою землю плотно сесть.

— Да не видишь, что ли? Мужик-от худой!

— Врёте, стервы! — крикнул Василий.

— Охота на земле хозяйкой быть...

— Так, так, сватья! Бери подарки, пойдём.

Василий полез в пестерь за кумачом.

— Нет... погоди, мужик! Покеда со стариком не сговорюсь — не приму подарков...

— С батькой, что ли?

— Батьки, матки нет... сирота я! С тем, у кого служу, — деньги забрала на наряды... Не спустит — отработать надо!

— Плюнь! вывороти душу — дай согласье, деньги ему отдадим после...

— Так, мужик, не делают. Отпустит — пойду, не отпустит — прощай! Потом ежели...

Ещё ночь проспал Василий Лапа. Утром девки, забрав сушёную рыбу в кошели, унесли её в деревню, а Василий ходил по лесу и не стрелял — всё на тропу поглядывал и рано лёг спать. Утром разбудил его голос Маремьяны:

— Эк, спишь, мужик, а я уже наработалась вволю!

— Пришла? Значит, сватья, почеломкаемся-а! — Василий полез к девке целоваться.

— Потом ужо! постой ты...

— Бери-ко подарки!

— А ну, как твоя поселица мне не подойдёт? Уйду в обрат, а ты кумач-то пожалеешь...

— Да сладимся-а!

— Тебе идти в Чернёво?

— Вывороти душу! Туда, конечно, на Чернёво...

— Бери своё — идём!

Приняв кумач, девка свернула его и бережно положила в плетёный из береста короб, повертела в руках красный платок, сбросила свой рваный, повязала подарком голову...


Шли лесистыми холмами, с холмов опускались в низины, брели по мокрым мхам — вязли по колено. Девка, подобрав высоко подолы, с коробом на плече шла бодро, — Василий Лапа устал.

Над низинами в сумраке поднялся сизый дым, не то от росы, не то от лесного пожарища — пахло гарью. В дыму зажёгся месяц, тусклый, пепельно-блёклый, будто бы видимый во сне.

— Вывороти их душу! Кто-то лес зажёг, — сказал Василий.

— Поляны чистят — чищенину жгут! — деловито ответила девка.

В сумраке подошли к озеру. Василий Лапа, морща лоб, сказал:

— Мимо озера не шёл, не должно оно тут быть! — и заботливо тряс на ладони компас.

— Тебе на Чернёво? Я и без твоей кругляшки знаю — идём туда ладно.

— Ой, сватья, не туда!

— Руби-ко шалаш — спать надо!

— Устала?

— Ништо, привышна...

Она сняла с плеча короб, села на пень, а Василий Лапа рубил развилки для шалаша.

— Завостри!

— Ничего и так!

Он воткнул с трудом и неглубоко упорки вилачами вверх, положил неуклюжую поперечину.

— Ай, мужик, не руками всё делаешь!

— Делай сама!

Нарубив ельника для настила, он корзать не стал, бросил топор.

— Так проспим!

— Куда топор-от кинул?

— Там!

Девка нашла топор, вырубила новую поперечину, ровную и крепкую, положила на вилачи, окорзала жерди, расклала; перерубив их, закрыла шалаш хвоёй и накидала в нутро сухой травы.

Работая, разгорелась, скинула кафтан, кофту, плат; повесила на пень. Сняла рубаху и, мутно желтеющая при луне, пошла к озеру мыться.

— На, сватья, мыло!

— Вот ладно, давай!

Сидел на пне у шалаша, курил, глядел на неё. Девка полоскалась в ночной воде, по её телу, сверкая жемчугом, прыгали брызги. От воды шёл пар, от её тела тоже.

— Неужли, сватья, не озорко?

— Чого?

— Не студёно тебе?

— Не... я привышна!

Она намылила руки, волосы, нырнула в озеро, — на дымчатой воде сверкнули вскинутые вверх бронзовые крепкие ноги.

— Ишь тя бес! вывороти душу.

У него защипало в волосах. Девка вынырнула, проплыла по озеру, вылезла на берег и, обмывшись, стоя на плотном месте, подошла, обтираясь рубахой. А когда полезла в рубаху, он, выплюнув цигарку, схватил её в охапку.

— Сва-ть-юш-ка-а!

Прижал к себе скользкое тело, хотел поднять и не мог. Она, повернувшись, толкнула его. Василий отлетел в сторону, запнулся за валежину, упал и до крови прикусил губу. Вскочил злой, придушенно крикнул:

— Убью, дьявол!

Схватил топор. Злоба от стыда сделала его горячим и потным. Она раскинула руками, спокойно сказала:

— Есть надо! Разводи огонь.

Василий бросил топор, залез в шалаш и, свёртывая цигарку, дрожащими губами прошептал себе:

— Едрёная, черт... обстряпаю...

Девка надела кофту и кафтан, нарубила сушинника, склала в клетку, надрала береста.

— Дай-кось огонь!

Лапа кинул ей спички.

Развела огонь, вынула из короба жестяной чайник, чашку, почерпнула воды, приладила к огню чайник.

Покурив, он перестал дрожать, спокойно и ласково сказал:

— На чаю!

Мысли толклись в голове у него назойливо.

«Ночью... ночью...»

Вылез из шалаша, сидел у огня на кокорине, опираясь рукой на острые пни срубленных им елей, курил.

Она пила чай, хрустя ела сухари, сказала:

— Ты што не ешь?

— Спать хочу!

— Вались, спи.

Василий кинул в шалаш ватный пиджак; лёг не разуваясь, накрылся рядовкой, как всегда.

Девка убрала чайник, посушила у огня шерстяные чулки, башмаки вымыла, нарубила дров и, накидав их в огонь, легла в шалаш на юбку, накрылась кафтаном; придвинувшись к ней, он сказал глухо:

— Жмись ближе — теплее...

Она молча придвинулась, подоткнув под себя полы кафтана.

Он, сопя, как сонный, накинул на неё руку.

— Мужичок, сними руку!

— Эх, ты, ладная, нескладная!

— Не вяжись, баю, не твоя!

— Идёшь — значит, моя!

— Не подойдёт место — уйду!

— Не уйдёшь! Обатаю! Прытка больно-о...

Огонь размашисто кидал пятна света. Из шалаша торчали ноги: одни в чулках, другие в сапогах, переплетаясь, цеплялись за горящие головешки и кочки. Потом мужские, в сапогах, размашисто распластались по земле. Василий Лапа лежал внизу — хрипел:

— Не дашься? — убью!

— Так ежли — иди один, не пойду я!

Девка крепко держала Василия Лапу за распяленные по земле руки, стояла на его груди коленом. Он минуту тяжело дышал, потом, изловчившись, подкинул её на себе.

— Ага, душу твою!

Она ударилась головой в настил — шалаш упал.

— Пусти, сатана!

Василий Лапа вылез из-под шалаша и, лёжа, потянулся к топору, блестевшему в стороне лезвеем. Она схватила его за ногу, оттащила на прежнее место, но он вскочил, поймал топор:

— Похороню! Душу твою...

Девка поймала Василия за руку, спокойно уговаривала:

— Пошто ты лезешь? Неладной, одумайся!

— Моё дело — пошто!

— Да што, я только за робёнком пошла с тобой? Годи ужо — подойдёт место, и робят наживём, не подойдёт — я вольная...

— Не томи душу, сатана! Губу рассёк — едрён я, а ты не даёшься...

Вывернулся. Сверкнул топор. Она поймала его руку с топором и тяжело, быстро сунулась на него — от её тяжести Василий упал навзничь, почувствовал: что-то острое вонзилось ему в спину. Падая, подплёл ей ноги, она всем телом грузно рухнула. В спине у Василия хрустнуло — как огнём прожгло всё тело, онемела спина и ноги, заныли все кости, и весь он неожиданно и быстро ослабел. Василий молча лежал, щёлкали зубы — он дрожал как в лихорадке. Соскользнув с острого го пня, упал на головёшки и лишился сознания. Трещали усы и волосы на голове.

Она грузно поднялась на ноги, оттащила его от горячих головней, вынула из огня оброненный им топор. Разрыла шалаш, достала своё платье и его тоже. Пиджак с рядовкой кинула ему, а сама легла у огня на юбку. На лице её не было злобы, но казалось, что она удивлена всем случившимся...


Утром с восходом солнца пошли. У него ныла онемевшая спина, и ноги худо двигались. Василий не видел леса; в глазах мелькали белые, блестящие, светло- и тёмно-зелёные стволы берёз, вязов, елей. Он чувствовал только, что его окружает какая-то зелёная неразбериха, пахнущая малиной, иногда багульником. Слышал: воздух по верху звенит птичьими голосами, по низу трещит кузнечиками, а в лицо несёт пением комаров, только их укусов Лапа не чувствовал — ему было душно, сжимало горло, болело внизу живота. Тошнота подымалась, и ему с каждым трудным шагом всё больше казалось, что слышит и видит лес последний раз, — он боялся леса и не любил его... Чувствовал, что по спине время от времени сочится кровь. Потный, с багровым лицом, часто останавливался. Девка, опередив его, поджидала и заботливо спрашивала:

— Устал? Дай пестерь-от, я понесу!

Бросил ей пестерь, глухо сказал:

— Вывороти душу! Становую жилу сорвала...

— Ну, што ты?

— Вишь, идти не могу — ног нет!

Ребятишки со всей деревни сбежались, пока Василий Лапа возился с ключом, отпирал избу. Те, что побольше, пели:


Лапе дело — наплевать!

В лес не хочет выезжать,

Только ездит до шестка,

Похлебает из горшка!


Василий крепко выругал малышей. Пока он возился с ключом, искал его в пазу избы, девка успела оглядеть избу. Входя, спросила:

— Лошадь-то есть?

— Есть!

— Ну, мужик! Лошадь своя, а дров ладных ни полена.

— Хламу много!

— Хлам не дрова!

В избе пахло кислым, кровать была неряшливо разворочена, закидана тряпьём. Во дворе мычала плохо кормленная корова. Василий лёг на кровать не раздеваясь. Она затопила печь, подоила корову, принесла воды — поставила в чугунах к огню, нагретой водой напоила корову, взяла косу, сходила на задворки, накосила травы, дала корове.

Вымела избу, перемыла горшки, чашки, вычистила позеленевший самовар и горячими углями поставила его. Закипел, спросила:

— Где чай-от? Садись-ко чай пить!

Василий Лапа с трудом поднялся, заварил чай — почти не пил. И снова лёг, закрылся одеялом, скрипел во сне зубами и бредил.

Когда пришли с заполька лошади — узнала его лошадь, завела во двор, но во дворе было навозно. Стемнело, а на сарае стучал топор, шумела солома — она стлала во двор подстилку, оглядывала хлевы. Нашла разбросанную в сенях куделю, принесла в избу, завернула в половик.


На другой день встала до света, подоила корову, выпустила на заполек вместе с лошадью. Василий Лапа не вставал. Она с вечера отыскала муку, замесила квашню, вынула из своего короба сушёную рыбу, сварила ухи, на грядах нарвала луку. Разбудила его пить чай, а пока он сидел за столом, вынула из печи хлебы — снесла в сени прохладить.

— Ладно всё делаешь, вывороти душу, только хребтину вот мне сломала...

— Сам — не я...

— Вишь, осталась — лез за делом.

Не ответила, налила ухи в чашку, очистила лук, хлеб принесла.

— Поешь-ко... отойдёт.

— Конец мне! душу твою...

— Пойдём в поле — землю покажи.

— От земли я ладил отступаться.

— Отступись — тогда скотину и ту не дадут выпустить, землю держать надо.

— Я грамотной — в город ладил.

— Меня выучишь — хочу грамотной быть!

— Тут у нас учитель коммунист, он не то баб, старух учит, ежели кто хочет...

— Ой, а где он?

— Тут, в училище.

— Ин ладно, теперь в поле.

Василий не чувствовал ног, но упрямо взял палку. Маремьяна поддерживала его — с трудом волокся, показывая ей полосы и межи.

Она говорила:

— Коню маета! В такую землю соха не пойдёт — запустошил.

— К чёрту! Тошно мне.

— Здеся отпахано сохи на три — надоть померщика взять, отколотить твоё.

— С миром грешить — ну их!

— А, нет! Я своего не спущу.

Василий не мог больше ходить, висел на ней, сказал:

— У меня вся спина в крови...

— В больницу надоть...

— Не хочу в больницу!

Дома лежал, стонал. Она сидела, пряла куделю — там же, в сенях, нашла прялку и веретено.

— Ты што, мужичок?

— Избы не вижу... память теряю — сломала всего...

— Завтра пойдём в исполком, запишемся... Нехорошо баять, помрешь; приёмка взять надо — без мужика хозяйство худое: дровни наладить, косу выточить — и то некому...

— Вывороти душу! Кабы знал, что найду на озёрах, не пошёл бы...

— Ужо отлежишься.

— Не могу в исполком! Живи так...

— Не можешь идти — снесу! Одела его и повела.

— К попу надо бы, да вишь, ног у меня нет!

— Не надо попа! по-новому ладнее — крепче.

Он не мог подняться на крыльцо, взяла его на руки, внесла в избу. Василий сказал:

— Крепок я был — носил других, теперь сделала тряпиным, носи!

Она ушла из избы, долго не была, вернулась радостная:

— Ладный у вас учитель! — подошла к кровати. — Учить меня будет... Завтра зачну. Ой, вот-то радость! Неужели буду грамотной? Свет увижу! Твою поселицу наладить надо. Корова старая! — подработать денег — с придачей промен ей сделать, на молодую... Овец, вишь, нет! — ну, овцы будут. А за курицу зовут избу мыть, и курица будет...

— Ну тебя! Задорно слушать — помру я...

Она замолчала. Василий Лапа глядел на её темное крупное лицо, на сильную фигуру в тёмном сарафане, с красным платком на голове; от злости и жалости к себе — плакал. Видел, как она сбросила с головы плат на лавку, по плечам хлынули густые светлые волосы. Расчёсывая волосы, Маремьяна сказала:

— Сойди-ко, муж, надо кровать наладить.

Он, стоная, начал подыматься, она взяла его за голову и за ноги, перенесла на лавку. Его тошнило, рябило в глазах и потолок кружился.

— Эк я, шальная, давнула тебя! Он как бы задумался, потом сказал:

— Вывороти мою душу — сам! Сам лез, правда твоя...

Она вытрясла одеяло на крыльце, перебрала постель, поправила подушки, перенесла его и стала раздевать.

— Поверни на спину!

Повернула, стараясь бережно касаться его тела. Тяжёлая и широкая, легла рядом.

— Вот, вишь, дождался меня!

В ответ он застонал, потом неожиданно начал ругаться и всё проклинать, начиная с бога. Маремьяна молча слушала. Он, кончив ругаться, как бы впал в забытье, потом прохрипел:

— Рожу сожгла... Спину сломала — неужли ты смерть моя?

Она поцеловала его, стала гладить тяжёлой шершавой рукой по волосам, по лицу.

— Сорвёт меня, гляди!

— Ты много зря на баб зарился, милой... Боялся, што ли, што куда от бабы денешься? От бабы, мужичок, никуда не уйдёшь!

— На тот свет уйду!

— А я так мекаю — нет его, того-то света?.. О нём только попы врут...

— Чую — помру!

— Помрёшь? Знать, так надоть: вешний снежок идёт потому, чтобы зимний, матёрой, с земли слизать. Уйдёшь, я тут сяду, как по-досельному говорят: «насельницей», хозяйкой села вековешной.

— Ты рада, сволочь!

— Ни рада, ни печалуюсь...

Василий Лапа со стоном повернулся, схватил жену в охапку, впился ей в тугую грудь зубами, она не отталкивала его, обняла плотно и подумала:

«Видно, худо ему? Не хочет, а в больницу, што ль, надо? Ишь, холодной какой мужичок, и ноги синие стали!»




Примечания:

(1) Казак, казачиха – наёмный(ая) работник(ца) (северное, старинное).

Чапыгин Алексей Павлович