Вечер. Длинный рыжий мужик лежит, вытянувшись, на лавке, в головах армяк. В избе душно, надоедают мухи, пахнет старыми помоями, хлебом и махоркой. Рыжий, свёртывая цигарку за цигаркой, курит. За столом в большом углу высокий тонкий мальчуган ест хлеб с луком, запивая водой. В сенях ласковый голос бабы приветствует кого-то:
— Здорово-ко, матушка Еремевна!
Дверь в избу распахивается, рослая фигура жены заведующего потребиловкой тяжело и медленно входит в избу.
Рыжий лёжа свертывает цигарку, и чиркает спичку, далеко от лица держа разгорающийся огонь, и говорит:
— С товаром опять пожаловала, мать?
Жена рыжего стоит в дверях и ждёт, что скажет мужу бывшая купчиха.
— Послушай-ка, Дмитрий! Я пришла жаловаться — и это последний раз, не поможет — пойду в исполком, там у меня кум служит.
— Жаловаться?
Жена рыжего поспешно говорит:
— На Мотьку! На кого больше — на ево, пучеглазого!
— Тебя, баба, не стригут — молчи! — строго останавливает мужик.
— Она права! На сына твоего жалуюсь, проучи, озорник он.
— А што такое?
— Да будто бы и не знаешь — не первый раз.
— Не знаю — обскажи ладом!
— Нежилую избу разоряет, рамы выбил, печь разобрал, изба моей родни — в ней, может быть, ещё жить будут.
— Ну, вот род купецкий новую соберёт, а изба, знаешь ты, осыпается, срыть её постановлено.
— Ну нет! Я избу трогать не дам!
— Ты перед миром мала птица.
— Как же это можно без дозволения хозяев?
— Писали им, а ени молчат, бросим баять — ещё што?
— Мальчишка твой озорничает, даже сказать нехорошо... похабными словами ругается...
— А ты умнее, чего вяжешься?
— Под подол мне живого воробья сунул!
— Живого? Ловко! Ха-ха. Да ты, мать, спала, што ль?
— Ты не скаль зубы! Не спала, а из-под моста.
— Оченно ты, мать, степенно ходишь, как в поговорке: «Ешь — потей, ходи — холодей: сто лет проживёшь».
— Ты худой отец! Вон у Димки отец — ежели пожалуешься, сейчас и выпорет при глазах, а Димка делает всё по науке от твоего парнишки.
— Скажу тебе, мать купчиха, во што: подростельника свово я бить не стану — от битьёв толку мало и мозги тупятся!
— Хорошо! Пойду с жалобой в исполком, а тебе скажу, что до сих пор обувала вас, одевала, меняла хорошие вещи, а ты скот неблагодарный!
— Ой, озорник пучеглазый! Знаю, матушка, озорник он у нас, — вставила своё слово жена рыжего и, выйдя, заперла дверь в избу.
— Нишкни, баба! — Рыжий сел на лавке. — Я те, мать, во ещё што скажу: нас родня била да пугала, и мы всево боялись, а дураками росли... Кабы дали смолоду разгуляться, не такие бы были, да поучили бы грамоте толком... Знаю — вы поклоны да улесы любите, да попрёки, ежли не по-вашему... Сама меняла вешши за наше доброе, да и што те стоит: муж в потребиловке сидит, как встарь в лавке, на нашей шее, и весь капитал ваш от нас, мужиков, пошёл!
— Много с вас возьмёшь!
— Много ли — мы не знаем, тупы грамотой, ущитать не можем. Нас били, гоняли, а научили только попам да купцам поклоны бить.
— Молоко найду у других, и нога моя больше не будет здесь!
Тёмно-серая в белёсом сумраке грузная фигура купчихи сердито зашевелилась и вышла. Рыжий снова лёг на лавку.
— Всех ладных людей отводит — поучи ты ево, Митрий! Ну, налопался, вылезай да молись богу, — погнала баба из-за стола черноволосого длинноногого мальчишку.
— Не молись, Мотька! Худо ён нас милует — всё больше на руки надея, — сказал рыжий. — Ты, Мотька, не скули...
— А ну тя! Не от парнишки, от тебя озорство идёт.
— Мне да лошади довелось потеть; пахамши новину, пуп смозолил, а она, толстая, прохлаждается, ползёт, от жиру еле ноги волочит... бают, большаки всех купцов старых извели, а где у чёрта! ихний корень, как у крапивы, в одном месте скосил, а она в другом выросла да в портки лезет... Ейный пузан в потребиловке стоит, у пискулянтов товар купляет, а мужику втридорога продаёт и делит товар-от: «Это ваш обчий, а это мой особый», собственное завёл. Писал бы «Лавка купца Еремеева», а то, вишь, для отвода глаз — «потребиловка». Я бы вот камуной хотел жить, а где ей быть, большацкой камуне, ежли мы своей роднёй от родов забиты всяк в свой угол и друг на друга што волки зримся,.. Вся надея на подростельник! пущай-ко молодёжь по-новому живёт — только бы обучить, да обучить-то не на што. Царство от войны отощало, а мужика на школу скласться палкой не загонишь. От тьмы тьма идёт! — вслух размышлял рыжий покуривая.
— Я, татка, хочу на остров перебрести, мелко... уду захвачу, с острова щука берёт! — сказал Мотька.
— Ой, ты! Да где те — быстро захлебнёшься.
— Не потону — увидишь!
— Ты рассуди — на ногах не стоять, снесёт, а снесёт, сглизнешь в омуты, в омутах воронки! брёвна по получасу вертит, человеку прямой конец.
— Поду ежли — справлюсь!
— Погодь... што я хотел? да... ты пожди плавать... следовает, брат, дело править, не барский сын — мужик... Мне некогда — новину в заовинье пашу, заросла, другорядь пашу, сенокос близко, а ты косы тупые вывяжи — точить надо, вострые заклинь, да у граблей зубья поломаны — изладь.
— Это я живо слажу!
— То-то, да ищё чужих робят не мани, потонут — греха не оберёшься.
— Ладно.
— Сам хошь в омут головой — шкура твоя, сам себе и ответ дашь. Река наша, сам знаешь, — зверь!
В избе стали мутны предметы и видно только на лавке между окон ярко-рыжий огонек цигарки; он, вспыхивая время от времени, освещает конец носа да клок рыжей бороды. У печи чернеет силуэт бабы, она не то дремлет, не то что-то вяжет, шевеля пальцами рук. В углу, около стола, к лавке никнет тонкая черноголовая фигура Мотьки.
У нежилой избы, на жарком песке под черёмухой, двое ребят — черноволосый Мотька и румяный, русый толстяк Димка — устанавливают птичью клетку, у клетки сломаны дверцы.
— Надо изладить! — говорит Мотька.
Димка наблюдает, как быстро и ловко двигаются с обломком перочинного ножа Мотькины руки и как начинает затворяться и отворяться клетка, говорит с удивлением:
— Ты мастак, Мотька!
Мотька гордо отвечает:
— Это што, я и хомут свяжу!
— Ну?
— Грабли, вилы дома я делаю.
К дверце клетки Мотька прилаживает бечёвку, кругом клетки по песку сыплет овёс. Воробьи бойко чирикают у ребят над головами и, перелетая по веткам черёмухи, срывают зелёные листья и завязавшиеся ягоды.
— В окно залезай!
Забравшись в избу, приятели устраиваются: подбородки на подоконнике, а ноги на полу, и хотя ребята лежат тихо, но воробьи с дерева на землю не летят.
— Кыш! Коротколапые... — пугает воробьёв нетерпеливый Мотька и косится на стадо куриц. Рыжий дальновидный на корм петух ведёт шумное пёстрое стадо прямо к клетке; куры, растопырив перья, радостно клохчут и, выклёвывая овес, разгребают песок, от их лапок золотистая пыль облаками клубится вверх.
— Кыш, штоб вас!
Пыльно и жарко в нежилой избе, крыши нет, потолка тоже. Гладко струганные стены блестят жёлтыми, режущими глаза пятнами; на матице густыми кистями серебрится паутина. Ребята неподвижны, только взъерошенные тени от их всклокоченных голов ярко-сини, шевелятся на лавке и на полу, когда в избу повеет ветром... Мимо окон избы идёт Еремеиха — она в сиреневом платье, в руках купчихи синий раскрытый зонтик, на её лицо, потное, красное, падают сиреневые тени, и лицо Еремеихи кажется сиреневым, под цвет платья. Мотька громко говорит, скосив глаза к окнам:
— Опять сволочь пошла!
— Меня татка за неё сдрал! Учует, я боюсь.
— Пущай чует! не робят с ней крестить... скупущая, стерва, молоко купляет, потом и похлебать нече... матка с ней хороводится.
Услыхав ребят, Еремеиха подходит к окну:
— Вы опять тут, голоштанники?!
— А пошла ты! Слышь куда? — кричит на купчиху Мотька, Димка молчит, уткнув лицо в подоконник.
— Чужой дом разоряете, ужо в исполком!
— Мы тебя не замаем!
— Ужо пожалуюсь — узнаете!
Мотька вылезает из избы и говорит:
— Лезь, Димка! пойдём ласток ловить — те шустрее воробышей...
Ребята бегут под гору, к баням. В прогалках между низкими избушками бань, сердито бормоча по камням. сияет белым блеском вода реки. Бани стоят над обрывом. Светло-жёлтый обрыв источен норами ласточкиных гнёзд.
— Пошто те ластка, Мотька?
— Молчи и прячься.
Ребята прячутся за банями и ловят ласточек, закрыв нору шапкой.
— Суй в клетку! Моя уж там.
— Вот!
— Теперь, значит, бегём купчиху злить!
— Ой, сдерут меня за тебя — вот хрест!
— Я тако место знаю, што и не сдерут.
Еремеиха прошла деревню, идет сгорком реки, а стороной по высокой траве до моста крадутся за ней две головы — чёрная Мотькина, русая Димкина. Купчиха вошла на мост, перекинутый через ручей, ребята исчезли в кустах под мостом. На берегу реки, на опрокинутом челне, Еремеиха раздевается. Ребята подглядывают за ней, скрытые кустами.
— Мяса нарастила, кажный день полоскать ево ходит... — говорит тихо Мотька, покуривая самодельную цигарку из сушёных листьев. Димка сидит с клеткой, в клетке бьются о прутья клювом и лапками ласточки. Жалко Димке птиц, и выпустил бы их, да Мотьки боится; драчун, изобьёт.
Слышно ребятам, как болтыхается в воде купчиха, охает, фыркает и держится, обхватив голыми руками камень; быстрое течение полощет и охлаждает её тело. Наполоскавшись, она медленно идёт, с отвислым животом, к берегу, придерживает чрево руками и, сев на опрокинутый чёлн, растирает и руки и ноги полотенцем с вышитыми концами. Мотька, покуривая, ворчит:
— Нам рожу нечем трать, а она, дьяволица, ляшки смонет баским местом.
Еремеиха оделась и взяла в руки зонтик.
— Идёт! Подай клетку.
— На!
Мотька, вынув одну птичку, сунул её Димке:
— Не спусти — улетит.
— Ланно!
Трещит старый настил моста от грузных шагов. Мотька чутко следит за каждым шагом Еремеихи.
— Давай ластку!
— Во! бери.
Руки Мотьки плотно приложены к щели настила; когда широкий подол купчихи накрыл щель, Мотька разжал руки:
— Пшли!
— А-а-й! Ах ты окаянный! Опять? — визжит во весь голос Еремеиха. Она роняет зонтик, полотенце, вертится, приседает, шлёпает себя по бёдрам и животу, а шустрые птицы мечутся у ней под подолом и не могут вылететь на волю.
— Кажи сеяльницу! — кричит Мотька.
Но купчихе не до того. Она не слышит мальчишки и, чтоб избавиться от щекотки, задирает подол на голову. Птицы улетают.
— Бежим, Димка!
— Может, спрячемся здеся?
— Злющая! Справится, орясиной шибанёт, — бежим. По траве стороной быстро мелькают две головы — чёрная Мотькина, русая Димкина. Голос купчихи грозит им вслед:
— Вот только до деревни! десятского пошлю в исполком... поганцы! паршивцы! ужо, ужо...
В руках у Мотьки две удочки, он голый, худой и костлявый. Рубаха и портки скручены в узел и привязаны сзади на шею. Димка, тоже голый, стоит на кромке берега и боязливо глядит на прыгающую по камням реку.
Река сверкает то голубыми, то зелёными отблесками. Жарко. Солнце припекает. На жёлтый откос обрыва с пятнами ласточкиных нор падают от реки и бродят светлые полосы. Над водой в тёплом воздухе ныряют светло-серые чайки, плаксиво кричат, садятся от зноя на воду, плывут до шумящих падунов и, взлетая, снова плачут в воздухе. У камней по реке катится белая пена, иногда оторвётся рыхлый, как шалый снег, комок и, словно чайка, плывёт и лишь у падуна не может взлететь чайкой, а падает в чёрный омут, медленно кружится, потом беззвучно исчезает в блестящей воронке посредине омута. На средине реки зеленеет большой, поросший кустами остров. За рекой, у дальних, блёклых берегов, поросших осокой, блестят золотом плывущие брёвна и подчёркивают берег светлой линией. Иногда, словно толкнутое кем-то на реку, бежит бревно по воде, плывёт, раскачиваясь в падунах, и попадает в омут. В омуте кружится всё быстрее и быстрее, потом, сверкнув обрубленным концом, погружается в чёрную глубину, и далеко на реке вынырнет, и, словно ожившее, радостное, плывёт вдаль спокойно и неторопливо.
— Димка! Побредём на остров.
— Уй, страшно! Собьёт.
— Справимся!
— А как унесёт в омуты?
— Не унесёт, справимся! Толстая на нас десяцкому да в исполком жалилась — тебя спорют, а меня, гляди-к, ищё посадят... Уйдём на остров, а ночью вернёмся — светло... ночью не пойдут искать.
— Тебе зачинать — чур только.
— Знамо, не тебе первому!
Мотька бредёт, его сбивает с ног, но мальчуган, не выпуская удочек, направляется по течению туда, где больше камней. Среди камней встаёт и бредёт, цепляясь за камни. Ближе к острову течение тише — мальчуган торжествующе выходит на берег и одевается. Димка стоит и не решается брести. Мотька кричит:
— Бреди, дьяволёныш! Не то спорю-ут.
Димка бредёт осторожно и медленно, но это не помогает, и на том же месте, где Мотьку сбило с ног, и его сбивает. Мотька видит, как в мелких сверкающих струях мелькает то голова, то рука. Мотька кричит из всех сил;
— К камням норови-и! К камням, а то в омут снесё-ёт!
Поощряемый криком товарища, Димка наконец справляется, встаёт на ноги и благополучно добирается до берега. Одевшись, оба идут по острову, а Мотька говорит:
— Пущай-ко толстая зубами скыркает! Сюда в челне не поедешь, с омута совсем не попасть, а завтрева иные забудут, её не боимся.
Потревоженные в гнёздах чайки взлетают и пронзительно кричат, шумят над их головами серыми крыльями; Мотька отмахивается удочками:
— Кышь вы, плаксы! Давай-ко удить, Димка... Я червей захватил...
Ребята садятся на камень и удят.
— Быстры тучи, не будет брать! — говорит Димка.
— А воно там — тише! — Переходя на другое место, Мотька говорит: — Я завтрева косу сюда приволоку, собча траву скосим, зарод выставим.
— Вдвоём-то чижало будет.
— Ищё робят прихватим.
— Пойдут ли? боязно идти, брат.
— Пойдут! Обчину разделаем, лесу наплавим, избу срубим... Камуну заведём. Мой рыжий татка всё твердит: обчина — это камуна.
— В разлив всё утопит и каку хошь избу сплавит.
— Не сплавит... Мы реж зарубим, плотину поставим, отведём воду... — фантазирует Мотька. — В деревне земля под оммером вся, а здесь ничья — строй што хошь.
— Рыба, вишь, клюёт, — а наудим, как вынесем?
— В портки завяжем — унесём!
Запахло травами. Забелела кое-где роса. Потускнела вода реки. В белёсом небе встал серебристый, тусклый ободок месяца... В омутах на чёрном фоне воды неизменно, как вечные странники, кружатся белые комки пены, исчезают в воронках омутов и вновь рождаются у камней, чтоб снова исчезнуть. Изредка без крика над водой пронесётся мутно-серая чайка. На горе в белёсом тумане скрылась деревня, и пропел вечеровое петух.
У реки, на острове, два неясных силуэта, один проговорил:
— Мотька, ты зачинай!